![]() |
Фрагменты книги Анны Масс "Круговая лапта"
|
|
|
Запах нагретой болезнью комнаты, холодок термометра и чувство, с которым слушаешь сказку, словно идешь по коридору с неожиданными поворотами. Мурашки по спине от очередного «...и вдруг...». ...Куда все это ушло: запахи, страхи, предвкушения? Никуда не ушло, это мы от них уходим, а они остаются там, на поляне детства, и только редко-редко долетит оттуда ветерок, пахнёт новогодним запахом елки, мандаринов или отогретой весенней земли, и на секунду все рванется в тебе навстречу милым этим запахам, но не добежать, не перелезть через барьеры. Эмоции тускнеют и трескаются, как старые ботинки. Та девочка живет отдельно от меня, с мамой, Шурой и братом. У нее есть любимые игрушки — ватный тигр и целлулоидный мальчик Колька, она каждое лето ездит с Шурой на дачу в деревню Дровнино. Папа у нее тоже есть, но она его никогда не видела. Он почему-то живет не в Москве, а в Тюмени. «Тюмень» — что-то темное, холодное, плохое, потому что, когда мама произносит слово «Тюмень» — у нее становится беспокойное, нервное выражение лица. - Почему мы живем в Москве, а папа — в Тюмени? - Он там организует театр, - говорит мама. - Ну, он там работает... Ставит спектакль,— объясняет брат. Непонятно. Из всех ответов самый понятный и убедительный — Шурин: - Папу твоего волки съели! Фраза звучит в том условном, игровом смысле, в каком звучали и другие Шурины фразы: - Не лазяй в лужу — утонешь! Не выходи за ворота — потеряисси! Мужик унесеть! И тут тоже мною угадывался не прямой, а переносный смысл ответа: папа жив, но очень далеко, там, где темный лес и волки, Тюмень. Маленькие домики, занесенные снегом по самые окна. Белые упругие комочки пара, выходящие из маминого рта и изо рта очень длинного, худого, носатого человека («Ну что же ты?! Пойди к нему! Это — папа!»), который как-то растерянно, неумело берет меня на руки. Мне не нравится у него на руках, непривычно, незнакомо, я вырываюсь, выгибаюсь, хнычу — и он опускает меня на снег. Пахнет паровозным дымом (железнодорожная станция?), чем-то не московским, чужим (Тюменью?), и нет Шуры, с которой ничего не страшно. Потом темная, жаркая прихожая, в которую кто-то из комнаты вносит керосиновую лампу. Запах керосина, высокие шевелящиеся тени. Я — одна внизу, в темноте, среди ног, которые топчутся вокруг меня, сближаются, сплетаются... Страшно. И вдруг ко мне подошел пушистый сибирский кот и стал тереться о мои ноги. Я села на корточки, обняла его, счастливо ощутила его мягкие лапки на своих плечах, все его большое, урчащее, теплое тело — и страх растаял, сменясь мгновенной благодарной любовью к доброму, толстому зверю. *** «Киногазета» от 22 июня 1933 г . Беседа с режиссером Г. Александровым: «В декабре советский экран получит комедийный фильм. В беседе с нашим сотрудником тов. Александров сообщил: Наша комедия является попыткой создания первого веселого советского фильма, вызывающего положительный смех. Для осуществления фильма мы внедряем новую форму сценария (Н. Эрдман и Вл. Масс), в которой обозрение переплетается с сюжетом и 'интригой...» Там же: «Веселые ребята» (джаз-комедия) уже в производстве. Коллектив тов. Александрова вместе с Утесовым и катафалком сейчас целые дни проводят на улицах Москвы. Съемки идут полным ходом...» Через три месяца один из авторов знаменитой комедии будет сослан в Тобольск, а другой — в Енисейск. Получилось так: Василий Иванович Качалов, знаменитый артист Художественного театра, был приглашен на правительственный прием в честь японского посла. Он прочитал несколько серьезных классических монологов, а потом посол попросил его почитать что-нибудь современное, смешное, злободневное. И Качалов, не осознав, где он сейчас находится, прочитал басни, известные среди узкого круга своей сатирической остротой, но отнюдь не рассчитанные на публикацию. Присутствовавший на приеме Ворошилов спросил с возмущением: — Кто автор этих хулиганских стихов? Вот как это было, по воспоминаниям бывшей балерины Большого театра: — В сентябре тридцать третьего я приехала А в этой гостинице душа в номерах не было, а был один общий душ, на весь этаж. И вот поздно вечером я выхожу из номера принять душ и вижу: в коридоре у окна стоят двое в черных кожаных куртках. Спрашивают меня: - Куда вы направляетесь? - А вам какое дело? Куда надо, туда и направляюсь. Было очень жарко. Влажная гагринская жара. Я приняла душ, вернулась в свой номер. Через некоторое время - стук в дверь и входит страшно взволнованный Утесов: - Только что арестовали Масса. Мы подошли к окну. Там у подъезда стояла открытая машина, сидел Масс, а по бокам — те двое в «коже». В ту же ночь арестовали Эрдмана и увезли в другой машине. На следующий день с гэпэушником никто не разговаривает, никто руки не подает. Он очень был огорчен, оправдывался: - А что я мог сделать? Мне ночью пришла телеграмма из Москвы — арестовать. Я же не мог не подчиниться. А вот как впоследствии рассказывал папа: Из автобиографии: «...В 1933 году за написанные несколько басен-эпиграмм с двусмысленной моралью, в основном направленных против РАППа, я был подвергнут административной высылке из Москвы на три года в г. Тобольск...» «Веселые ребята» вышли в срок и начали свое триумфальное шествие в пространстве и времени, только имен сценаристов до 60-х годов не было в титрах. *** Полоски текста, наклеенные на обрывки каких-то счетов, на страницы, вырванные из железнодорожного справочника,— телеграммы тех лет. Из Москвы в Тобольск: «Родной верю все будет хорошо люблю — Наташа». Из Енисейска в Москву: «Сообщите где Володя простите если в чем-нибудь виноват поклон Вите — Николай». И — в Тобольск: «Пиши Енисейск улица Сталина 23 Жму руку — Николай». В Тобольске, крохотном в те годы городке, где не было театра, папа организовал театральную студию при клубе Профинтерна, поставил там «Чужого ребенка» Шкваркина, читал лекции об искусстве, писал стихи в «Тобольскую правду». И в особую тетрадь — для себя.
Наташе Под жалобы осени вьюжной,
Гонимый ненастьем и тьмой, Оставленный всеми, ненужный, Устало бреду я домой. Но знаю, дорогой ночною,
Мама приехала к нему в июле 34тго, в отпуск. Фотография в семейном альбоме: мама и папа стоят у дощатого забора. Мама в летнем сереньком пальто, белый шарфик, шляпка с загнутыми вверх полями. Мама маленькая, чуть повыше папиного плеча. Милое курносенькое лицо. Папа, худой и длинный, со своим носом — радостью карикатуристов, в большой кепке и коротковатом пиджаке, обнял маму за плечи. Они улыбаются в объектив, щурятся от яркого солнца. Им тут обоим по сорок лет. Время уже тронуло их лица, но каждая морщинка говорит о том, что они счастливы в эту минуту, и все еще молоды, и влюблены.
Через месяц мама вернулась в Москву, где Театр Вахтангова приступал к репетициям спектакля «Интервенция ». «Тобольск, до востребования. Сыграла Ксидиас все хвалят люблю целую — Наташа». Мама сыграла в «Интервенции» одесскую бандершу мадам Ксидиас, одну из лучших своих ролей, ее гордость. Шура: — Мама вернулась от отца из Тобольска беременная. «Ой, что делать! Он тама, я здесь! Ой, нет, нет, нет!» Плачить. Я ей говорю: «Не делайте глупостей. Рожайтя. Поможем, не дадим пропасть. Рожайтя». Пришло время — проводила ее в родильный дом, тут, на Большую Молчановку. Врачиха меня спрашивает: «Кого заказываетя?» Я говорю: «Только девочку! Только девочку!» Ну и ты родилася. В начале 35-го г. папу по ходатайству актива Театра Вахтангова перевели из Тобольска в Тюмень, тоже небольшой в те времена городок, в котором, однако, был свой драматический театр. В этом театре папа стал работать завлитом и режиссером. ВЫПИСКА ИЗ ПРИКАЗА ПО ТЮМЕНСКОМУ ГОРТБАТРУ ЗА № 95 19 ОКТЯБРЯ 1936 г . Владимир Захарович Масс к возложенным на него обязанностям зав. лит. частью относится добросовестно, четко, аккуратно их выполняя. Помимо прямых обязанностей несет режиссерскую работу. Осуществил постановку четырех спектаклей: «Аристократы» Н. Погодина, «Бабьи сплетни» Гольдони, «Дальняя дорога» Арбузова и «Родина» Б. Левина. Эти спектакли по праву должны быть зачислены в список лучших спектаклей театра. Владимир Захарович Масс несет большую общественную и культурную работу вне театра, читая лекции, доклады, проводя беседы по вопросам литературы и искусства (газета, радио, пединститут, Красная Армия, колхозы, рабочие клубы), чем в значительной степени способствует поднятию культурного значения театра в городе и районе. Премирую Владимира Захаровича Масса месячным окладом и почетной грамотой. Директор театра: Н. Гранатов. Николай Михайлович Гранатов впоследствии не раз, приезжая в Москву, останавливался у нас на квартире. Они с папой на всю жизнь сохранили нежную дружбу. *** Папа (из автобиографии): «...В 1939 году поступаю на работу в 4-й Горьковский областной колхозный театр в качестве зам. художественного руководителя и главного режиссера. В этом театре я поставил ряд пьес: «На дне», «Хозяйка гостиницы», «Поздняя любовь», «Любовь Яровая», «Василиса Мелентьева» и написанную мной совместно с молодым артистом этого театра Н. Куличенко современную советскую комедию «Сады цветут». 4-му Горьковскому колхозному театру было тогда всего пять лет, а самому старшему из артистов не было и тридцати. Театр был создан на базе агитколлективов, «живой газеты». Это был живой, ищущий театр, театр-подвижник — в буквальном смысле слова: он постоянно передвигался из района в район, забирался в самые отдаленные уголки области, расставлял свои декорации на самых примитивных сценах, а то и просто на открытом воздухе. Театру нужна была серьезная школа, актерская и режиссерская, и он обратился за помощью к Театру Вахтангова. Тот охотно откликнулся, послал в колхозный театр своих режиссеров и актеров для постановок и педагогической работы. И горьковчане тоже, по приглашению вахтанговцев, приезжали в Москву на конференции и семинары. Им читали лекции Б. Щукин, Б. Захава, И. Толчанов. В колхозном театре в качестве режиссеров-педагогов работали О. Глазунов, 3. Бажанова, П. Антокольский, который был тогда режиссером Вахтанговского театра. Пять лет, отданные моим отцом Горьковскому колхозному театру, были для него и для театра счастливыми, насыщенными, творческими годами. Комедия «Сады цветут», о дружбе двух стариков садоводов и о любви их детей, стала в короткое время знаменитой и обошла чуть ли не все театры страны. Легкая, жизнерадостная, простая по сюжету, полная забавной путаницы и острых ситуаций, патриотичная без прописной морали, комедия эта прожила долгую жизнь. Когда началась война, театр организовал фронтовую бригаду. Папа был одним из ее руководителей. На фронт вместе с концертными номерами повезли и эту комедию. И она, такая мирная, совсем не героическая, каждый раз восторженно воспринималась бойцами, может быть, именно потому, что напоминала о мирной жизни, которую оборвала война. Подсолнухи В последние двадцать лет своей жизни папа обрел себя в новом творческом выражении: он стал художником. Художник долгие годы дремал в нем, заглушаемый писателем, и вдруг проснулся и засверкал молодым нерастраченным талантом. В его портретах, рисунках, пейзажах, композициях столько свежести, музыкальности, света, словно он вложил в них всю детскость своей души, всю свою доброту и юмор. Он радовался, что картины его нравятся людям, и охотно их раздаривал. У него появилась традиция! каждую осень он писал подсолнухи. Ему нравились эти сильные, грубоватые, яркие растений и то, что каждые новые подсолнухи не похожи на прошлогодние. У них были разные характеры, как у людей. Подсолнухи 69-го были иные, чем 70-го и 73-го. В 76-м году, когда ему исполнилось восемьдесят лет, он написал в своей записной книжке: «...Вот о чем я сегодня думал: надо быть достойным своей старости. Это трудно. Наблюдая за поведением своих сверстников, которых осталось совсем мало, я сделал для себя простой, но очень важный вывод: старость, конечно, довольно печальный возраст, пора увядания. Но, как в каждой осени, есть даже в старости свои хорошие стороны, которых лишена юность, если... уметь быть старым. А это значит, во-первых, уметь жить соответственно возрасту, вести себя с учетом своего возраста, применительно к своим убывающим силам и возможностям А для этого надо не стараться во что бы то ни стало казаться моложе, чем ты есть на самом деле. Пожилые люди и старики, особенно женщины, которые скрывают свои годы или убавляют их, применяют косметику и красят волосы, ничего от этого не выигрывают, а только проигрывают. Такие люди обманывают не других, а себя. Над ними за глаза иронизируют. Старостью, наоборот, надо гордиться — она дается не многим. Во-вторых, надо не брюзжать, не обижаться и не злиться на молодых за то, что они молодые, а ты старый. Нельзя считать себя мерилом вкуса и здравого смысла. Нельзя требовать, чтобы молодые во всем придерживались твоих взглядов, нельзя считать, что молодежи должно нравиться только то, что нравится тебе, и должно не нравиться то, что не нравится тебе. Старости свойствен консерватизм. Надо следить за собой в этом смысле, не осуждать так легко и не отвергать так легко все новое и для тебя непривычное. Молодых надо не только учить. У них надо учиться. Ни в коем случае не надо кичиться своим опытом, своей житейской мудростью. Никому не следует навязывать свой опыт, ибо опыт не всегда помогает новому делу. Иногда он тормозит его. Те, кому нужен твой опыт, сами за ним придут к тебе. Уметь быть стариком — значит еще сохранить способность радоваться и удивляться. Удивляться чуду жизни, природе, цветам, животным, картинам, людям. Не желать, не ждать смерти, но и не бояться ее. Звание старика надо носить с достоинством, с благодарностью за то, что оно тебе даровано».
Владимир Захарович Масс. Осень 1978 года. Пахра Таким он и был стариком, седобородым, с искорками юмора в глазах, добрым и щедро отдающим людям свое тепло. А потом красивая, деятельная старость медленно начала уступать место дряхлости. Он грузнел, с трудом поднимался со стула, задыхался при ходьбе, все хуже слышал. Это его раздражало: он любил застольные беседы и огорчался, что не может принять в них участие — не слышит, о чем говорят. Слуховые аппараты как-то не приживались — он с ними не умел обращаться, крутил, как транзисторы. Однажды Орест Георгиевич Верейский, один из немногих друзей, навещавших его до последних дней, сделал ему из картона слуховую трубу наподобие мегафона. И эта штука неожиданно оказалась как раз тем, что надо. Папа прикладывал к уху тонкий конец трубы, а широкий наставлял на собеседника. Тот говорил в трубу, и папа слышал, и радовался, как ребенок! Правда, он лишался возможности одновременно и слышать, и смотреть на собеседника, но все-таки!
В.З.Масс и О.Г.Верейский. Пахра. Зима 1978 года Зрение тоже слабело — он уже не мог читать. Но никогда ни одной жалобы. И какая любовь во взгляде, устремленном на нас, особенно на внуков!
Словарный фонд пополнили слова: Осень 79-го. Откинувшись на стуле, папа сидит за столом на даче в Красной Пахре и смотрит сквозь широкий проем в смежную комнату, где на спинке бордового дивана, прислонившись к серой стене, сидит синий ватный медвежонок. Кончается последний год папиной жизни. Ему восемьдесят три года. — Какое чудное сочетание красок. Сам по себе синий медведь раздражал меня. Но кто-то замечательно придумал посадить его на бордовый диван, и с тех пор я не устаю им любоваться.— Папу повело на сон, он совсем ослабел — недавно перенес сильную простуду. Со своей седой бородой, со слабыми, слезящимися глазами, в своей любимой заношенной, заплатанной на локтях домашней куртке песочного цвета с витыми тесемками-застежками, дышащий со стоном и хрипом, он даже в эти минуты слабости не жалок, а трогателен. В нём столько любви и доброты ко всем, ко всему — к людям, к цветам, к картинам. А как он любит смотреть на детей — сколько радости, удовольствия в его взгляде! А когда он видит плачущего ребенка, он тоже не может удержаться от слез, да, старческая чувствительность, но и понимание, причастность к детству с его беспомощностью, ведь и он в своей беспомощности близок к ребенку. Он снова остановил взгляд на синем медвежонке, склонил голову набок, сказал с чувством: - Прекрасно! Это теперь любимое его слово, почти кредо и чуть-чуть самовнушение: - Все хорошо! Все прекрасно! - Далеко не все прекрасно, папа! Он медленно поворачивает ко мне голову (он все теперь делает медленно). - В жизни, как в проекционном фонаре,— говорит он.— Нужно уметь навести себя на фокус, настроить себя, чтобы четко видеть. И тогда оказывается, что в жизни много прекрасного: в природе, в выражении лиц, в сочетаниях красок. Не все умеют себя настроить и многое теряют.— На некоторое время он погружается в себя, потом снова выплывает на поверхность, - Конечно, в жизни далеко не все прекрасно. Но в ней есть триада, которая выражает все лучшее в ней. Три слова, которые оканчиваются на “та”: доброта, красота и простота — как противоположность искусственности, напыщенности, высокомерия. Наивность, естественность! Вот почему так прекрасны дети. И поскольку существует эта триада, можно сказать, что жизнь прекрасна. Его опять повело на сон, он с трудом встряхнулся, разлепил веки: - Да! Ты не знаешь, как поживают мои подсолнухи? Все лето беспокоился о них, мечтал, как он их осенью нарисует. И вот они стоят перед ним в высокой желтой вазе, последние его подсолнухи — 79-го года, маленькие, с длинными, как приопущенные ресницы, лепестками, с круто согнутыми шейками; тот, что повыше, капризно отвернулся от двух других.
В.З.Масс. Подсолнухи. - Какая прелесть, - сказал папа. Он взял кисть в чуть дрожащую руку и долго вглядывался в букет. - Нет, не могу, - сказал он. - Все сливается. Не вижу.
В.З.Масс. Автопортрет Уронил кисть и заплакал.
Подкатила моя дорога. Он медленно и немучительно угасал, плавно погружался в смерть. Все реже выплывал из своего сонного бытия, из глубин своего сознания. Казалось, что там, в глубинах, живет его молодая душа мудреца, остроумца, рассказчика. Но телесная оболочка уже никуда не годилась. Вот если бы можно было пересаживать душу в другое тело! Мне казалось — душа его ждет, когда же перестанет цепляться за жизнь это вялое, бессильное, тучное тело, чтобы освободиться, вылететь из него. Но — продолжала жить в этих одряхлевших останках, как капитан, до конца не покидающий тонущее судно. Пришел день, и занавес опустился Папа Уснул и - не проснулся. Как и мечтал. Хочется думать, что у него был счастливый, спокойный закат. Насколько это возможно, конечно. — Зайди ко мне,— звонит мне Мария Давыдовна Синельникова.— Я сегодня рылась в бумагах... Я нашла одну фотографию. Тебе будет интересно Зайди! Я совсем одна! Ей под девяносто, но, честное слово, к ней не подходит слово «старуха», а уж тем более—«старушка». У нее яркие черные глаза, прямая осанка, она до сих пор играет в спектаклях и этим держится. Последняя из оставшихся учениц Вахтангова. — Садись. Вот, попробуй кулич. Это мне Нина Васильевна испекла. А яйца — это мне в театре подарили, правда, какой нежный цвет? Я люблю пасху, красивый праздник, правда? Павловское бюро и секретеры, инкрустированные бронзой, резные старинные кресла с изогнутыми в виде гусиных голов подлокотниками — мебель завещана Пушкинскому музею, а куплена в конце 20-х годов по дешевке: бывшим владельцам мебели негде было держать ее на «уплотненной» площади, и они продавали ее за гроши. В нашем доме у многих — и у нас в том числе — квартиры обставлены подобной роскошью, купленной не от богатства. — А я тут сижу и... погружаюсь. Она рассматривает через большую лупу фотографии, которые достает из рассохшейся, темного дерева шкатулки. Фотографии — дореволюционные, на картоне,. где внизу вязью выведена фамилия владельца фирмы и выцветшие, любительские 20х – 40х и недавние — вперемешку. - Вот этот младенец в платьице знаешь кто? Мой первый муж. А это моя гимназическая подруга, она потом уехала в Америку. А это... это Катенька... Катя – единственная дочь - умерла десять лет назад. Внук давно живет с семьей отдельно. На стенах, на столиках, на полочках Катины фотографии в рамках. Красивое, милое, тонкое лицо. Ее любили. Она работала гримером в театре. И в одну ночь ее не стало. Мать не плакала. Это она теперь ослабела душой, разжалась, часто плачет. Никогда не говорит «умерла», а только — «ушла». - Ушла Катенька... А я все еще здесь!.. - А вот это я — в роли Марион Делорм... А это я — в фильме «Поколение победителей» с Борисом Щукиным... А вот это... Вот она! Я как раз ее и хотела тебе показать. Такой ни у кого нет. Узнаешь? И вот я приехала держать экзамен. Волнуюсь — страшно. Все как сквозь туман. И только одни глаза — черные, необыкновенные, горящие — были мне как спасительный маяк. Глаза Павлика Антокольского. Он сидел рядом с Евгением Богратионовичем. Я читала Ахматову — «Сжала руки под темной вуалью...», Северянина — «Я так тебя люблю...». Потом меня окружили Завадский, Захава, еще какие-то молодые люди, я была так счастлива... А потом — занятия с Вахтанговым... Это было что-то колдовское, мы готовы были заниматься всю ночь, мы благоговели перед Евгением Богратионовичем. Это был чистейший, кристальный человек. Как он бережно растил индивидуальность каждого студийца — и актерскую и человеческую...
А Павлик... Он врывался в аскетическую атмосферу нашей студии, как... фейерверк! Фонтан фантазии бил и бил, как будто это не человек, а божество, которому дан такой дар волшебный. Я его первое время стеснялась, ну, во-первых, он был старше на несколько лет, а потом, он был уже в руководстве студии, Вахтангов относился к нему, как к равному, советовался с ним. А вот с Зоей Бажановой мы сразу подружились. Она была прелестная, тоненькая, светлая, как статуэтка, изящная. Уже все знали, что они влюблены друг в друга. Это была зима 21-го года. Голод, холод, одевались, кто во что. Павлик ходил в домотканых штанах в голубую полоску и в каком-то огромном рваном пальто на красной подкладке — но ведь не этим жили! Нас это не волновало, кто во что одет, а нас волновало, как придумать этюд, чтобы он понравился Евгению Богратионовичу. -Подожди, я сейчас тебе что-то покажу. Вот. Это —первая книжка стихов Павлика Антокольского. Все, что у него выходило, он мне дарил. Он мне всю жизнь как брат. Добрый, заботливый брат. Он ведь, несмотря на все его вечные устремления поэтические куда-то от мира сего, был добрейшим человеком. И Зоя. Всегда, если что-нибудь у меня случалось, Катюша заболевала — кто первый поможет? Павлик и Зоя. Во время войны их квартира была пристанищем для всех бездомных друзей. Так и называли — «дом друзей». Войдешь - постель на полу: кто-то ночевал. Или Зоя звонит: посмотри, какой худой стал Коля Тихонов! Мы во время войны почти одним хозяйством жили. То Варя прибежит одолжить что-нибудь из еды — вечно не хватало еды, то меня зовут к себе обедать. То у них испортились батареи — они ко мне переселяются. Павлик в Катюшиной комнате работал. Вдруг осенью 42-го прибежал взволнованный: — Маша, Вова приехал! Вовочка, его сын, тогда с учений приехал из Алма-Аты и на следующий день уезжал на фронт. А у меня на балконе еще осталось несколько цветочков. И я их сорвала и поставила в рюмочку перед Бовиным прибором. Павлик потом вспоминал эти цветы, когда Вова погиб... ...А это — одна из самых дорогих моих реликвий, осторожно, не порви, это мне Павлик написал ко дню моего рождения, 10 сентября 59-го года. Она разворачивает ветхий, сложенный вчетверо листок бумаги и читает — как рассказывает, без пафоса, едва слышно, и только спазм временами сжимает ее горло: О, как я помню, как я помню Тут вся наша молодость, в этом стихотворении. Сколько было горения, сколько счастливых минут, боже мой! ...А ровно через двадцать лет я сидела в его комнате, у его постели. Я взяла его за руку — иссохшую, холодную. Я его позвала: Павличек! Павлик! Он уже никого не узнавал, дышал тяжело. Я считала секунды после каждого выдоха. Дыхание становилось все реже, реже... И — все. Остановилось. Я положила ему ладонь на глаза. На его прекрасные, горячие глаза. И опустила ему веки. Анна Масс "КРУГОВАЯ ЛАПТА" (ФРАГМЕНТЫ)
|
|
|
|
|
|
|
|
|