Вениамин Смехов.

Николай Эрдман.

из книги "Тетр моей памяти"

 

 

Он вычеркнул из своей конституции право на отдых. Множество эпизодов, любые на выбор - ну, нельзя вспомнить Тендрякова расслабленным, благодушным, "каникулярным". Утренние бега по холмам и перелескам вокруг писательского поселка - работа на износ. Встречи с друзьями. Вот математик, вот виднейший психолог, вот поэт и художник - ожесточенная полемика, хоккейный темп схватки. Я не преувеличиваю, я один из многих свидетелей. Как все похоже у крупных личностей! Судите сами. Вблизи, то есть лицом к лицу, все его качества - жадная пытливость, широта интересов, яркая речевая самобытность, беспощадность в работе, раблезианский аппетит к новым знаниям - все оборачивается для очередного собеседника атакой на его интеллектуальные рубежи. Любая беседа через пять минут грозит превратиться в корриду. Он говорит:
- А дело в том! Вы, мои миленькие, заелись, и на свою сцену вылезаете, набив животики! А угадать в искусстве, где правда, где неправда, так у вас не выйдет!.. Я, допустим, возражаю:
- Ну, мы с вами можем договориться до того, Владимир Федорович, что писать книги или симфонии можно только с голодухи!
- Ерунду, говоришь, извини, миленький мой! А дело в том! Святое правило, как его, и для Александра Македонского, и для Льва Толстого: и перед боем, и перед писательством - настроить дух и тело! Гитару ненастроенную никто не признает, а этих, как его, актеров на экране, какие бы ни вышли, какую бы чепуху ни строили из себя - это вам сходит с рук!
Голос Тендрякова высок и звонок. Когда он нашел слабину в твоих рядах, противник - берегись! Не только мысль и слово заиграют в раскаленном воздухе - у него будто какой мячик клокочет в гортани и победно взрывает интонации - вверх! еще выше! - и ты уже тревожно дышишь, ища паузу, а паузы нет, фанфары речи не знают отдыха... То с левого, то с правого фланга являются веселые помощники - цитаты из Достоевского, из Леонтьева, из Моэма, из Библии. Каскады статистики - то нашей, то западной, то нынешней, а то и дохристианской... Батюшки-светы, жмурится собеседник! Отступать пора, да некуда... Коррида в разгаре. Взмывают полотнища новых аргументов... Ты ловишь воздух ртом, ты разбит, ты загнан... и вот-вот завоешь, замычишь: "Товарищ тореадор, беру тайм-аут..." Когда проводишь рядом с ним свои часы "отдыха", все его качества оборачиваются излишеством азарта, колкостью, резкостью, критической агрессией.
...Теперь, когда он так далеко, для всех, кто при жизни им восхищался или кто избегал встреч, образ Тендрякова, можно сказать, смягчился, исчезли углы, а колкость и агрессия обернулись тем, чем и были, чем питались искони: широтой познаний, активным присутствием духа... И уже не досадно, а весьма обаятельно выглядит "активное отсутствие" в его характере - отсутствие умения отдыхать.
...Мы играем в шахматы. Я приехал в поселок на Пахре в свой выходной, явился, пренебрег запретами мешать Владимиру Федоровичу трудиться, поднялся к нему в кабинет и - мешаю. Он оставил нехотя труды, полурассеянно спросил, как дела в театре и в семье, вдруг обрел новый импульс-сыграем в шахматы! Играем. Я почти равнодушен к результату, мне бы, по моему невежеству, так сфокусничать, чтобы противник не заметил, кто у меня в кустах, увлекся бы пешечной жертвой, затем - моим якобы зевком коня, а вот тут-то я и рванусь ферзем из-за кустов! Шах!
- Ай-яй-яй! Ничего не поделаешь! Подожди, миленький мой... Так, ты так, я так... нет! А дело в том: зря я, как его, коня твоего, брал...
Мне бы - фокусы, а Владимир Федорович, конечно, желает проникнуть в глубину процесса. И хотя судьба, мягко скажем, обошла гроссмейстерством, зато у дилетанта и открытий, и удовольствий гораздо больше. Но от гроссмейстера в Тендрякове явно есть главное - желание непременно поставить мат. Этого у него не меньше, чем у Таля или Смыслова. Отсюда картина: играем в шахматы. Я прочно уселся на тахте. Мой противник избрал позу наездника, подложив под себя ногу. Делает ход, меняет ногу. Беспокоен, вертит в руке трубку, набивает ее табаком, непрестанно комментирует, бормоча и перекладывая ноги... Словом, отдыхает по-тендряковски. Если я выиграл, немедленно предлагается новая игра. Если он выиграл (что бывало, увы, чаще) - сбрасывает ногу, на секунду успокаивается и участливо глядит мне в глаза:
- Ты не расстроился? Еще сыграешь? Ага, тебе пора? Ну что же. Приходи вечером. - И добавит, провожая к лестнице. - А дело в том: не надо, миленький мой, было тебе жадничать и хватать, не подумав, как его, мои пешки.
Однажды от нашего общего товарища, археолога и литератора Георгия Борисовича Федорова, узнаю... Тендряков обрисовал нашу с ним игру, как встречу спокойного мае-' тера (это он) с юным неврастеником (это я), смертельно переживающим свое поражение! Шутки шутками, но я призвал "обидчика" к ответу. Владимир Федорович счастливо расхохотался. Описал очень реалистично, образно, смешно - но не меня же! Не меня! А он хохочет, и мячик в гортани перекатывает высокие звуки все выше, все моложе:
- Ну ты же себя не видишь со стороны, миленький мой! Я когда замахнулся ставить мат, у меня еще опасение было: ты ведь сидишь бледный, а тебе вечером спектакль играть, вот что! Твои дела на доске плохие, тебе бы сдаться в самый раз, а ты все в бой идешь! Ты извини меня, миленький мой, но такого бледного лица я у тебя никогда не видел!
Хохочет. Я ему в ответ про его румяное что-то бурчу. И что это - поклеп, что я безразличен к результату. Это он, мол, страдает от проигрыша. Хохочет еще пуще, вдруг сбрасывает смех... и очень серьезно:
- А дело в том! Когда ты занят своей комбинацией, очевидно, надо заставлять себя как бы перевернуть доску, чтобы понять мою комбинацию...
Бесконечно велись у нас споры о театре. Тут уж мы оба выходили из границ дипломатии. Если кто и смеялся, то только Наташа, жена Владимира Федоровича - до чего мы могли распетушиться.
Споры, как чаще всего и бывает, имели под собой не почву, а беспочвенность. Он говорил, что настоящему актеру режиссер не нужен, то есть нужен помощник, а не диктатор. Я шумел, что актерское ремесло в нынешней структуре синтетического театра немыслимо без дирижерской руки. Он кричал, что в "Современнике", где есть и рука, и дирижеры, за актера радуешься, он тебя заражает и уводит, куда надо. Я бушевал, что лучшие работы и МХАТ, и вахтанговцев, и "Современника", и Таганки, и кого хотите - это соединение в одних руках тайны создания и умелое распределение ролей, что без диктата, без единства целей, без формы - нет искусства театра. Он опрокидывал горы и шкафы на имена моих соратников, щадил двух-трех и опять поминал добрым словом Ефремова, Волчек, Квашу, Евстигнеева, Табакова - ну, полный список мастеров "противоположного" театра (там, кстати, с успехом шел спектакль по его повести "Чудотворная").
К 50-летию Тендрякова издавалось долгожданное "Избранное". Любимые повести - "Поденка - век короткий", "Тройка, семерка, туз", "Кончина", "Перевертыши"... Кажется, писатели не любят разнообразить автографы на своих книгах. На этот раз под горячую руку случился спор о театре, что и отразилось в авторской надписи: "Моему вечному оппоненту... (такому-то с тем-то и с тем-то) и с неизбежными возражениями по поводу и без повода..." и дата: "З апреля 1974 года".
Поселок на Пахре, позднее таянье снега. Стройные ряды берез, уставших ждать тепла. Местные жители, оснащенные обувью на резиновом ходу, гости из Москвы - в полуботинках... Из долгой прогулки запомнил промозглость, зябкость, удвоенную рассказом Тендрякова...
Оказалось, что эта книжка вышла чудом. Но не потому, что ее могли "зарубить", а потому... Здесь надо набрать воздуху. Оказалось, что один из собратьев по нелегкой судьбе "советского писателя", прозаик-сверстник совершил заспинное предательство. Уверенный, что его "внутренняя рецензия" до Тендрякова не дойдет (а его и просили написать, в расчете на братскую поддержку), не постыдился подставить "братскую" подножку. Рецензия прозрачно-враждебная, подрывная, выдающая сальеризм пишущего сквозь бодрое правдолюбие строк, например, об избытке публицистичности в прозе Владимира Тендрякова...
Я в ужасе, а писатель улыбается: такова, мол, жизнь.
- Чем же он оправдался? - спрашиваю я.
- Убедительностью своего довода. "Я, дескать, полагаю истину превыше дружбы" А дело в том, миленький мой: он будет поспешно убеждать других, но никогда не убедит самого себя, ибо сам он - хороший писатель.
Стало быть, моего ужаса "пострадавший" не разделил по причине знания, а знание вызвало не презрение, а только жалость. Ибо "жалок тот, в ком совесть нечиста..."
Была еще, помню, у него и особая досада на того же "рецензента". Дескать, я же выступал на худсовете по его пьесе. Худсовет был необходим стратегически, а голоса Тендрякова, Абрамова и Залыгина - всего важнее. Конечно, доброе дело было поддержано, но вот в чем досада: "рецензент" знал, что Владимир Федорович поддержал спектакль, несмотря на то, что работа театра ему казалась несравненно выше литературной основы. Однако никакое "правдолюбие" не заставило бы Тендрякова поступиться главными ценностями искусства и дружбы.
Кажется, летом того же года заблудились в лесу наши дети. Мы оторвались от шах мат, испугались внезапной темноты ночи, бросились из дому. Бродить по лесу, искать детей, конечно, было мукой: я ковылял, спотыкаясь, по долинам и по взгорьям, но был неоднократно приведен в состояние восторга... Ну и писатель, ну и кабинетный мыслитель... Я диву давался: какая точность движений, какое знание тропинок и опушек! Какая чуткость к спутнику (один фонарик на двоих, и он им чаще светил мне из-за спины, без ошибок двигаясь впотьмах). Как ни сильна была его отцовская боязнь (а его великая любовь к жене и дочери - это особая поэма), но шел весело, не давая мне раскиснуть, бодрил уверенной походкой, мычанием невнятных песенок, помогал городскому паникеру верить в победный исход дела, несмотря на дремучую страшную непролазность ночного леса...
Я спросил его: почему у него нет книги о войне. Владимир Федорович ответил, что никак не может собраться написать о своих фронтовых годах. Во-первых, мешает количество написанного и раздражают штампы "военной прозы". Во-вторых, сперва надо рассчитаться с довоенным временем. А я слышал трижды его рассказы "Охота", "Хлеб для собаки, "Параня" (увидевшие свет лишь через 5 лет после смерти писателя) и понимал важность "расчета".
- Война обязательно войдет в мои вещи, - обещает писатель.
- Как жутко детям... глядите - небо без звезд! Он отвлекает, волнуясь не меньше моего...
- Да Машка и без звезд не собьется, лес невелик, небось набрели на прощальный лагерный костер... (Так оно и было на самом деле). Да ты иди за мной и не трепещи. Хочешь, я тебе про войну расскажу? Вот я трепетал тогда - это да. В строю по многу дней и без счету километров - все уж слыхали, как солдаты спали на марше. С открытыми глазами, да? Слыхал? А я вышел как-то из такой дремоты - да не в строю, а сам по себе шел в часть. И ночь без одной звезды. И я вышел из дремы, смотрю - впереди две звездочки. Я смутно соображаю, что вот, мол, две звезды, пойду на них. Подошел - а это волк... Спасибо, чудом ушел от него...
В этот момент дети обнаружены, страхи растворились в громких рассказах о Машень-кином "папином" характере, о твердости ее курса, о ее ободряющих фразах и прочее.
...Незабываемо для моего актерского опыта было обращение к Тендрякову по поводу роли Воланда в "Мастере и Маргарите". Я уже писал, что период этот был особо трудный, и счастливый, и безнадежный - все вместе. Спасло и уравновесило меня решение обратиться к знакомым авторитетам с вопросом, который не включен, так сказать, в рекомендательный список системы Станиславского: как вы представляете себе господина Воланда в идеале?
...Не знаю, как я сыграл, но если что и вышло, то во многом из-за этого опроса. Владимир Тендряков фантазировал по-своему. Он то отказывался от ответственности писать вилами по воде, то вдруг хотел видеть его наподобие сказочной феи из "Синей птицы" во МХАТ, то дурачился на счет таганской куролесицы - как Любимов и любимовцы станут "улучшать", оглушать, разукрашивать Булгакова... Говорил о месте Воланда в романе, о его предшественниках, конечно, о Мефистофеле... Надо сказать, любые тендряковские погружения в книжные волны параллелей были очень полезны для театральной работы.
Владимир Федорович, из полемических соображений, нарочно принижал свою "квалификацию". Он держал себя в спорах старомодным ценителем актеров-солистов, отрицал "режиссерский диктат", но на самом деле был настоящим человеком театра. Его театр оживал на страницах книг, где герои говорят каждый по-своему. Его сюжеты захватывают, как в театре. Его барометр предпочитает бурю - его театр выбирает трудные, рискованные состояния персонажей. Самое высокое в театре и на сегодняшний день наиболее дефицитное - трагическая тема - ближе всего перу Владимира Тендрякова. Диапазон драматургии, которой пропитана его проза, колоссален. Быт и поэзия, деревня и столица, юность и старость, графика и живопись, лирика и публицистика - все, что населяет его книги, можно легко услышать, как великий театр жизни. Я уже не говорю о тех пьесах, которые были собственно адресованы сцене. Известно, с каким успехом прошли все тендряковские фильмы и спектакли. А я вспоминаю, как носился - увы, безрезультатно - с его пьесой "Молилась ли ты на ночь, Дездемона?..." - о самодеятельности в деревне, как увлек ею друзей из чешского театра, как фантазировал перед автором ее сценические возможности и как он искренне отмахивался:
- Это временное озорство, миленький мой, это не литература, а в театре я плохо понимаю...
...Если остановиться в рассказах о Владимире Федоровиче - то лучше всего на такой для меня неожиданности.
Недалеко от поселка, в пансионате, проходил зимний семинар молодых работников культуры. Во всех углах, на всей территории пансионата - бурные дебаты, обмен опытом. Кино, изо, литература, театр, все флаги в гости - там. Я отговорил с театралами свое и посетил два занятия - Ю.Трифонова и В.Тендрякова. Оказалось, можно было за этими радостями специально издалека приехать. Так вот - о встрече молодых прозаиков с Владимиром Федоровичем. Он им прочел только что написанную главу из повести "Шестьдесят свечей", ему задавали вопросы, он как-то тихо и сосредоточенно отвечал, без обычного увлечения предметом... Я, кажется, впервые видел его таким...
Впрочем, молодежь была довольна очень, даже несколько человек задержали меня в конце и попросили походатайствовать перед писателем за них - придти еще раз, вне программы. Назавтра мы играем в шахматы, и я, как обещал, ходатайствую. Писатель удивляется. Потом расспросил, что именно мне понравилось. Повторить беседу с молодыми литераторами отказался. Я уговариваю. Он - ни в какую. Я: "Владимир Федорович! Вы же не как классик, а как их современник, как радующий читателя прозаик - ну, выступите, ну что вам мешает? Вам что, не понравилась встреча с ними?" Он: "Понравилась. Но дело в том: о чем они просили, я ведь, как это, все рассказал и ответил. Нет причины опять встречаться". Я: "Не понимаю! Я бы пошел! Ведь там было все, что нужно писателю: внимание, интерес, понимание. Правильно я говорю?" Он ответил непредсказуемо: "Восторга не было..."
Я запомнил крепко и доныне считаю, что восторгом называется одна из важнейших и серьезнейших категорий живой эстетики. И если "поверить алгеброй гармонию", а наукой - эмоцию восприятия искусства, то надо сказать, что эту проверку счастливо проходят книги и роли, дела и поступки, слова и фразы людей из театра моей памяти... Категория восторга. Этим кланяюсь имени и памяти Владимира Тендрякова.